ЭПОХА ОГНЕННОЙ СОБАКИ
ЭПОХА ОГНЕННОЙ СОБАКИ
Шуангоу
— парные китайские мечи с крюкообразно-изогнутыми лезвиями на конце клинка и серповидными лезвиями, крепившимися к рукояти. Шуангоу могут сцепляться друг с другом крюками, что позволяет сражаться на разных дистанциях и, таким образом, представляют из себя четыре оружия в одном.
龍道
Путь Дракона
睚眦
Яцзы
螭吻
Чивэнь
Чэфу
– кучер (др.кит)
蒲牢
Пулао
Тафта
– разновидность плотной тонкой глянцевой ткани.
Запретный город
– главный дворцовый комплекс китайских императоров.
狴犴
Биань
饕餮
Таотэ
Дракон
Зоостера
– водное растение, цветковый многолетник.
Чэфу
– кучер (др.кит)
02
ЭПОХА ОГНЕННОЙ СОБАКИ
Помню только, как бежал. Бежал быстро, но в то же время расчётливо. Не могу сказать, что предвидел всё или, наоборот, мало что понимал, — нет. Я просто бежал и иногда оглядывался, перепрыгивал пороги, огибал кочки. Когда дорога круто устремлялась вверх, я, конечно же, бежал медленнее, а с горки — всегда быстрее, но никогда не падал, в отличие от других. Да, такое случалось часто. Люди падали, некоторые разбивались, другие вставали, отряхивались и бежали дальше. Многие, но только не я.
В один момент, который застал меня крайне внезапно, я вдруг понял, что ужасно устал. А может быть, и не устал, а просто решил сделать паузу, хотя толком не осознавал почему. По странной случайности, остановился я не где бы то ни было, а в очень удачном месте — на небольшом пятачке, откуда в разные стороны тянулись несколько дорог. Хорошо, что мне выдалась такая возможность. Есть время поразмышлять. Здесь оказалось всё для этого необходимое: киоск с закусками, небольшой навес, создающий уютную тень, широкие вязаные кресла с облачными подушками.
После долгого бега дыхание оставалось прерывистым и тяжёлым. Борясь с одышкой, я подошёл к киоску. Внутри него худощавый молодой парнишка в нелепых квадратных очках и полосатой кепке, развёрнутой назад козырьком, весь покрытый веснушками, переворачивал щипцами на гриле сосиски.
«Коробейник» — значилось размашистыми прописными буквами на его бейдже, неряшливо прикрепленном к нагрудному карману рубашки.
Витрина киоска сплошь пестрела выгоревшими на солнце картинками, края которых отклеились и немного пообтрепались. Я стал внимательно их разглядывать. Хот-дог, френч-дог, чили-дог, веган-дог…
Кроме хот-догов здесь ничего больше не предлагали, но их многообразие поражало. Исландские, бразильские, японские, колумбийские, норвежские и даже папуа-новогвинейские. Я снова посмотрел на молодого человека и глянул на бейдж с непонятным словом, размышляя, как лучше обратиться, но он опередил меня.

— Тоже бежали? — как-то угрюмо прогнусавил он.

— Ага, — ответ вырвался сам собой. — Бежал.

— А чего бежали? — парень шмыгнул носом и почесал его. Его движения были странными, можно сказать, неловкими. Мне даже показалось, что передо мной, как сейчас говорят, человек с некоторыми интеллектуальными особенностями.

Я полез в карман за наличными, чтобы купить воды. Нащупав купюры, вытащил из кармана, пересчитал и протянул в окошко.

— А, понятно, — парень как-то странно поморщился, но я не обратил особого внимания, думая лишь о сухости, которая раздирала горло.

— Воды, пожалуйста.

Парень взял деньги и полез под прилавок.

— Что значит коробейник? — спросил я, когда он вновь показался в окошке.

— Коробейник? — удивился парень, но заметив направление моего взгляда, опустил голову на бейдж и протяжно добавил. — А-а, понятно. Коробейник, ну, профессия такая.

— Не знаю такой профессии… — Открыв бутылку, я сделал несколько больших глотков. Кожа сразу покрылась влагой. Я надеялся, что станет легче, но почувствовал головокружение. Следом внезапно навалилась усталость.

Плюхнувшись в кресло, я глубоко вздохнул и посмотрел на расходящиеся в разные стороны дороги. Их было три. Я сделал ещё глоток — и стало легко дышать. На улице было жарко. Но жара была приятная, согревающая. Я почувствовал глубокий сладкий аромат, о котором уже и забыл. Как всё же прекрасно пахнет этот мир. И даже выхлопные газы не сильно тому мешают. Где-то рядом промчался мотоцикл, и вместе с воздухом я вдохнул рёв мотора. Что-то всё-таки в этом есть, согласитесь. Я слышал магистрали и шум лесов. Лил дождь, и светило солнце. Разве так бывает, усмехнулся я. А затем наблюдал облака: всевозможных цветов, бурлящие и растекающиеся, рассекаемые множеством ярких вспышек. Это можно было бы описывать бесконечно — и луну, и звёзды, и цвет самого неба, но мои мысли безжалостно прервал коробейник.

— Может, хот-дог хотите? Или, там, кофе? — прогнусавил он.

— Нет, благодарю. Сейчас только переведу дух…

— А-а, — как-то неоднозначно отозвался коробейник. Я уже вновь переключился на запахи, как он вдруг добавил: — А где остальные?

Я сидел к киоску боком, поэтому пришлось наклониться, чтобы взглянуть на коробейника.

— Остальные?

— Вы что, бежали один? — сказал он с таким удивлением, что это даже показалось мне возмутительным.

— Нет. Не один, конечно…

Я ждал, что коробейник спросит что-то ещё, но он почему-то молчал. Он внимательно всматривался в меня, чуть приподняв голову, таращась сквозь широкие квадратные линзы, а рука с щипцами так и повисла в воздухе.

— Ну и что? — вдруг вырвалось у меня как-то гневно, словно бы мне требовалось что-то ему доказать. Я встал и подошёл к киоску. — Не один я бежал! Всё так. Но бежал быстро. Как не бежать, если весь мир бежит? 

Коробейник внимательно слушал, но его широкие ноздри как-то нервно подрагивали. Мне показалось, что он не до конца понял, что именно я имею в виду.

— Даже не просто бежит… — Я почесал затылок и пригладил волосы. — А крутится с невероятной скоростью. Мы же все это чувствуем?..

Коробейник не отпускал меня взглядом, рот его замер в нервном напряжении и губы были чуть приоткрыты. Лицо стало серьёзным и задумчивым. В этот момент он казался старше своих лет. Хотя сколько ему, я, конечно, не знал.

— Да и как забыть, — продолжал объяснять я. — Часы, телефон, колонка с напоминаниями… Так что тут сделаешь?

Я внезапно поймал себя на том, что мне очень важно всё объяснить.

— Останавливаться нельзя. Ведь если замрёшь — врежутся, собьют, затопчут. Или, ещё хуже, забудут. Это каждый знает с рождения, да и вы, я уверен, тоже. Ну а потом постепенно вливаешься, бежишь, разгоняешься. Лучше, увереннее, быстрее… Да, так и есть.

На мгновение я прервался. В груди всё горело, и пришлось сделать несколько глотков воды.

— И кто-то, конечно, рядом. — Перед мысленным взором, как при тасовке карт, возникали и исчезали лица. — Но со временем они как-то дальше. И всегда происходит по-разному. Ни писателей, ни пьес, ни романов не хватит, чтобы всё описать. Да только не в этом суть. И не в том, отстаёт кто-то или обгоняет, да и есть ли вообще какое-то соревнование. Чаще всего мы ничего этого не знаем. Когда бежишь, чего по сторонам смотреть? А потом начинается гонка. И в первую очередь с самим собой. Или со своими проекциями, о них мы ещё поговорим. И все хотят добежать. Даже, более того, хотят доказать, что добежать могут!

— Ну и как? — внезапным будничным тоном спросил коробейник, возвращаясь к сосискам. Мне показалось, что он вдруг утратил всяческий интерес к разговору. Словно мой рассказ ни чуточки его не впечатлил. — Доказали?

Этот вопрос так сильно взволновал меня, что я ощутил болезненно учащающееся сердцебиение. На лбу выступил пот, и я вытер его ладонью.

— Доказал? Я?! Это ведь вопрос непростой… Могу, конечно, и объяснить…Но тут всё начистоту надо.

Коробейник кивнул.

— Хотя что толку врать?.. — вырвалось у меня. — Вас, коробейник, что бы это ни означало, я в первый и последний раз вижу.

Коробейник улыбнулся, сосредоточил на мне всё своё внимание и даже отложил щипцы. Это жест, вроде такой незначительный, сильно расположил меня. Я задумался, с чего бы начать. Обычно это сложнее всего.

— Знаете, я читал, что в наш век писатели и поэты, в отличие от их литературных предшественников больше не склонны говорить об эпохе. Будто бы теперь они размышляют только о самих себе, и такую их манеру называют — исповедальной. Так вышло, что я об этом задумался. Вот скажите, если этим всё же озадачиться, как бы вы описали нашу эпоху?

Я выжидающе посмотрел на коробейника.

— Э-э, — гнусаво протянул он, вновь приподнимая голову. — Наверное, речь о духе эпохи?

— Дух? — Я улыбнулся. — Или, быть может, душок?

Коробейник оставался серьёзен.

— Хотя всё валить на эпоху проще простого, — вздохнул я. — Она-то тебе не ответит. Это всего лишь отрезок времени. А что мы можем сказать о нём? Наша эпоха короче всех остальных. Мне правда так думается. В детстве я слышал от родителей, что с возрастом у каждого возникает ощущение, будто время, начинает идти быстрее. С этим знанием я жил, а оказалось, что всё, вроде бы, и не так. Наша эпоха быстрее других, и это доказать нетрудно. Продолжительность жизни была меньше, но люди при этом успевали куда больше. В тридцать два Александр Македонский завоевал мир, по крайней мере ту часть, что входила в его представление о мире. В тридцать семь Пушкин оставил нам восемьсот двадцать шесть произведений. А мы все мчимся и пытаемся догнать их, или хотя бы тех, кто рядом, или самих себя — только всё это ускользает. Как соринки в воде. Стараешься их схватить, и вроде бы вот она уже в ладони, вытаскиваешь руку — а её нет. Смотришь — всё ещё плавает. Честно признаться, вся эта беготня омрачает жизнь, но и восстать против неё невозможно… Почему? Да потому, что мы сами себе этого не простим. Это как в древние времена охотнику отказаться идти на мамонта. Но мы же и не отказываемся. Видите, я всё о нас и о нас. Но давайте поговорим об эпохе. Самой быстрой из всех эпох. Тревожная, цифровая, изменчивая, но в то же время прекрасная и полная чудес, как волшебная пещера Аладдина. Но теперь у нас нет возможности сидеть и много об этом думать, а тем более писать. Да и читать возможности тоже нет. Нужно все быстро, сжато, на ходу, желательно ещё короче, в перерывах, за чашечкой кофе — только не очень большой, так как и на него времени нет. Его почти ни у кого не осталось. Это смешно. Деньги есть, а времени нет. Мы тут все, должно быть, уже богачи, только больше половины населения Земли живёт за чертой бедности. У них не только времени нет, но и воды. Хорошо, что им помогают те, в чьих руках находится остальное. Те готовы усыновить их детей, дать рабочие места на вредных производствах. Да, общество у нас доброе, этого не отнять. Только мы застряли между двумя константами: «подставить вторую щеку» и «зуб за зуб, око за око». Получается интересно. Вы скажете — это схоластика, возможно, возможно… Только мы теперь любим говорить об искусственном интеллекте, сквозных технологиях, квантовой запутанности, а кто-то сидит и думает о воде, потому что пить хочет. Пить, понимаете! Может, это и есть та самая запутанность? Только не квантовая, а — настоящая?

Я глубоко вздохнул. Коробейник, не отрываясь, смотрел на меня. И чем дольше я говорил, тем печальнее становился его взгляд.

— Видите, это я об эпохе. Получается, что в ней всё дело. Но, если быть честным, начинается же эпоха с меня. Ну или с вас, или с нас всех — как хотите. Но за всех говорить не приходится, поэтому только о себе буду. Я вот чувствую лень. Мне хочется результата без действия. Я смотрю и вижу слишком много, даже не успеваю всматриваться. И всё хочу, хочу, хочу. Нас называют потребительским обществом. Да, мы все умеем брать, и кто-то даже любит давать. Вопрос: по каким мотивам? Уверяю вас, коробейник, не по самым, скорее всего, благородным, но дело — важнее слова. Это, вроде как аксиома, только, получается, что в этой аксиоме и кроется сложность: один небольшой червяк, вырастающий до колоссальных размеров, когда доходит до практики. Да, это, пожалуй, главная проблема нашего времени — эпохи, о которой мы с вами тут толкуем. Представьте две чаши весов, на одной — дело, на другой — слово. Люди разучились красиво говорить, я-то много их слышал. Раньше, как писал классик, если человек называл лопату лопатой, его заставляли ей работать, а сейчас? Сейчас неважно, что ты сказал. В этом нескончаемом потоке слова, какими бы они ни были рано или поздно оказываются там. — Я указал вниз. — В канализации. Вспомните великих ораторов прошлых эпох… А всё отчего? У них было время, а у нас его нет. Ещё сто лет назад адвокат мог часами выступать в зале суда перед присяжными, а сейчас? Сейчас у него десять минут до следующего заседания. Поверьте, поверьте всё так, я видел это собственными глазами. Что в итоге получается? Красивые слова больше никому не нужны? А дела? Поступки? А что, если мы их совершаем молча? Вот тут как раз собака и порылась. Если мы что-то делаем молча, этого могут и не заметить. Поэтому принимаемся сообщать во всеуслышание, но кто долго бежал, тот знает: если громко о чём-то говорить, то можно уже ничего не делать. И если мы глянем на весы с теми чашами, где слово и дело, окажется, что их цепи друг с другом спутались, отчего невозможно понять, какая из них перевешивает, — слишком тесно они переплелись. Самое забавное, что человечество движется вверх. Только «вверх» оно движется от глубины и оказывается от неё всё дальше и дальше, что вроде как даже логично. Но в нашу эпоху «вверх» — это не в небо, а на поверхность. Вот какой смешной парадокс выходит.

Я откашлялся.

— И здесь, именно здесь, на небольшой глубине, протекает наша эпоха. Краски, картинки, социальные сети, а как только нырнёшь — ничего не видно. А раз не видно, зачем страдать? Да-да, страдать. Ведь там, где глубоко, и давление, и вода холодная и проч. и проч., я был и почти никого не видел. Да и откуда там кому-либо взяться? Для этого нужно время, а времени, как мы выяснили — нет.

Я вновь посмотрел на дороги, тянущиеся в разных направлениях. Коробейник молчал.

— Всё же, знаете, мир стал лучше… Не понимаю, чего я так на него напустился. Вероятно, дело в одиночестве. Быть одному плохо. А бежать одному ещё хуже. И вы спрашивали с кем я бежал… Но не важно с кем, вопрос: куда они делись? Ответ прост: чем дольше бежал, тем сильнее расходились наши пути. Отсюда, конечно, не видно, но мне и неважно, где они. Я-то здесь. Но вот о чём думаю: беги со мной кто-то рядом, готов ли я изменять маршрут? Или это другой человек должен корректировать свой под мои предпочтения? Разве такое возможно? В нашем мире с миллиардом дорог выбрать такую, чтобы она подходила обоим… Знаю, знаю, что вы скажете. Мол, раньше у всех получалось. И шли вместе, и даже бежали. Но то — раньше! Раньше всё по-другому было. Там и дорог не было. Так, пара тропинок, и то с оградой. Наш век — свободный. Но, что эта свобода дала? Неопределенность, вот что! Изобилие, но с подвохом. Увешанный кандалами джин. Хотели свободы? На, получите. Как у Достоевского: «Зачем ты пришёл нам мешать?». Только вот что с ней делать, с этой свободой? Она — как сторожевой пёс, оказавшийся за воротами и не понимающий, что ему охранять дальше. Так и мы не представляем, куда бежать. А главное, зачем. Но благо есть куча советчиков — глубокие специалисты по всем вопросам. — Я усмехнулся, надеясь найти улыбку на лице коробейника, но уголки его губ даже не дрогнули. — Иногда мне кажется, что мы и не бежим, а находимся в жутком бурлящем потоке и нас по нему несёт. Мы пытаемся схватиться за камни или торчащие с берегов ветки, но чаще всего мимо плывёт дерьмо и держаться приходится только за него. Да, не очень вышла метафора, но, извините, другой подобрать не смог. Это даже и не метафора, так, очевидное замечание. Ну да ладно, вода всё смывает. Вот ведь как оказывается… Мы и не бежим даже. И не плывем. А тонем. Абсурд-с, господин коробейник. Выходит, глубина двояка. Можно найтись, а можно утопнуть. Всё так. Парадокс? Нет. Никаких парадоксов здесь нет. Уверен, вы и так всё уже поняли, коробейник. Глубины, вершины — одним подчиняются, а других убивают. Снаряжение, опыт, отвага, страсть — это всё, что нужно. Только лично мне иногда кажется, что я совершенно гол. И глубина не глубина, и вершина не вершина. Начинаешь сравнивать, а сравнивая, судить — и вдруг вспоминаешь, что кто-то в этот момент умирает от жажды. И вроде времени совсем нет, а вместе с тем на злость, зависть, отчаяние, уныние — на это времени хоть отбавляй. Век психологии, самопознания, осознанности. Великой привилегии нравственности. Благо многие знают, как жить, и не стесняясь доносят это знание до окружающих, даже тех, кто помирает от жажды. Оттого грех жаловаться. Все прекрасно! Прекрасно…

Я замолчал и выпил ещё воды. Ждал, что коробейник что-нибудь скажет, но он только смотрел на меня, и я продолжил.

— Мы вот с вами с писателей и поэтов начали, а я на их счёт не всё сказал. Они, важно заметить, единственные, кто ещё про любовь вспоминает. А любовь… Любви в нашем мире почти не осталось. На неё времени нет совсем. На страсть — да, на секс — да, на обман — всегда найдётся, включая, кстати, и самообман. Но любовь… Этот неконтролируемый иррациональный бред остался в далеком прошлом. Я попросил бы наших уважаемых талантов больше об этом не говорить, не петь и, тем более, не писать. О любви уже достаточно писали те, у кого было намного больше времени над этим глубоко поразмыслить. Нас же теперь учат, что нужно любить себя. В первую очередь и в последнюю, желательно, тоже. Эгоизм — не грех, скромность — порок. Всё это очень легко доказать. Первое нас создает, второе — ограничивает. Это никак не противоречит концепции существования грехов и тому подобному. Уныние — вот что самое страшное. Да, так делать нельзя. А любить? Любить-то, конечно, можно, главное, себя самого — это как с маской в самолете. В древности самолетов не было, поэтому авторы прошлых лет ничего такого не знали. Окажись Ромео в терпящем крушение воздушном судне, так этот дурак, в нарушение всех правил стал бы в первую очередь пытаться напялить маску на Джульетту. И оба они бы умерли. Они и так умерли, что очередное доказательство их глупости, но в самолете дело бы спорилось ещё вернее.

Я отдышался, коробейник, не отрываясь, смотрел на меня и с интересом слушал.

— Но любовь бывает разная. Понять её так никто и не смог, но зато смогли классифицировать. Но расстраиваться преждевременно: её ещё много раз переклассифицируют. Скоро с искусственным интеллектом начнут заводить романы, а последователи Эриха Фромма в список известных видов любви внесут и любовь к машинам. Потом анекдотов насочиняют. Мне, кстати, думается, что анекдот — это форма социального принятия. Коллективное бессознательное смирение через юмор с обстоятельствами, которые на самом деле сильно нас тревожат. Но что тревожиться из-за любви человека к роботу? Мы же любим Бога? Бога любить ведь не запрещается. Только не заменит ли Бога искусственный интеллект? Об этом подумать стоит. В конце концов, у него конкурентное преимущество: он нас слышит. И даже нам отвечает. Дай ему власть — он ещё и поможет. Вот, теперь мы вплотную подошли к границе нашей эпохи. Что получается: не дороги, а потоки, и потоки страшно запутанные, и находятся они во многих состояниях одновременно. Мы и не на поверхности, но и не на глубине. Задыхаемся. Страдаем. Бежим куда-то. Готовы любить, но как и кого — не знаем. Те, кто знают, молчат, а те, кто делают вид, что знают, говорят очень громко. От этого постоянный гул, шквал голосов и прочее. И все это на пороге самого великого в мире открытия, разбираться в причинах и последствиях которого некому, так как мир пока всё ещё носится с предыдущим — ядерной бомбой. И человек ещё не решил, что с ней делать. Забавно, что предложений уничтожить мир было много, а вот уничтожить бомбу — ни одного. Но здесь эпоху обвинить мы никак не можем. Боюсь, что раньше дела могли обстоять ещё хуже. Сейчас хотя бы коучи есть и менторы, и на том спасибо, вон, бултыхаются в лягушатнике и руками машут.

Мне захотелось, чтобы коробейник хоть раз улыбнулся, но он оставался непроницаем. А вдруг он не знает, кто такие коучи? Так же как и коучи, скорее всего не знают, кто такие коробейники. Да и я сам не знал, хотя начинал догадываться.

— В общем, так всё и происходит, — подытожил я, а затем добавил: — Мы оголтело несёмся и прыгаем в шквальный поток реки, как объятые огнём собаки, а потом задыхаемся, пытаясь высунуться из воды, глотнуть воздуха, но воздуха осталось мало. Да, очень мало… Вы ведь чувствуете? Дышать тяжело.

Мне показалось, что коробейник кивнул.

— Конечно, чувствуете. Все чувствуют. Цифр много, а воздуха мало. А будет ещё меньше. Кубиты заполнят лёгкие. Вы ведь знаете, всё знаете. И про энергопотребление, изменение климата, загрязнение мирового океана и проч. и проч. Только разве есть до этого дело, если всё несётся так быстро, что и понять ничего не успеваешь? Но должен ведь кто-то об этом подумать? В этом самая большая опасность. Может, даже основное отличие современной эпохи, от предыдущих, но это на размышление. Многие уверены, что за них всегда кто-то подумает, и выбор сделает, и приоритеты расставит. Конечно, это удобно и даже, в какой-то степени, чудесно, и вот мы изобрели искусственный интеллект. Нам даже думать будет ни о чём не надо. Только и останется, что бежать и листать картинки, главное, чтобы букв немного. Так и подошли к самому главному — к чувственной стороне вопроса: как мы понимаем эпоху или как эпоха понимает сама себя либо не понимает вовсе.

Коробейник перевернул щипцами несколько сосисок и, заметив, что я замолчал, сказал:

— Может, хот-дог или всё же кофе? — снова предложил он.

Я хотел отказаться, но желудок вдруг заурчал так сильно, что я взглянул на сосиски совсем иначе.

— Да, пожалуй, хот-дог, — сказал я и протянул купюру. — Классический.

Коробейник взял деньги.

— Вы говорили о чувственной стороне вопроса, — напомнил он.

— Думаю, что я уже достаточно вас утомил…

— Нет-нет! — Он как-то странно хохотнул, а затем снял и протёр очки. — Мне интересно. Интересно. Очень даже. Мне что? Стою, наблюдаю. Бегут многие. Да, бегут и бегут. Я же не понимаю, в чём дело. Теперь ясно стало. — Коробейник достал булку и положил на гриль. — Соусы добавляем?

— Да, если можно, побольше горчицы, пожалуйста.

Коробейник улыбнулся и вернул очки на лицо.

— Так что там с чувствами? — напомнил он.

— Речь даже не о чувствах, а скорее об их восприятии. Но это, конечно, только моё мнение. Кант, если помните такого философа, учил, что многообразие представлений может быть получено только из чувственных созерцаний. Но созерцание не есть размышления, верно? Помните поговорку: если слышишь стук копыт, то меньше всего думаешь о зебре? И пусть нас окружают хоть тысячи зебр, скорее всего, мы увидим лошадей, особенно если нам так скажут. А говорят нам многое и кто попало. И хоть мы не дурачьё, а осознанные, рефлексирующие, индивидуалистические существа, в нашу эпоху мы знаем, что перед нами не лошади, а проекции нашего бессознательного, тем не менее, что бы мы там себе ни думали, видим всё равно лошадей, ну или, в лучшем случае, мулов. Более того, люди настолько много знают сегодня о бессознательном, что о сознательном понемногу забывают. И вот мы постепенно приближаемся, так сказать, к катарсису.

Коробейник внимательно слушал и кивал.

— Я как-то раз встретил девушку… Вообще, я встречал многих девушек, но та была особенной. А чем человек особеннее, тем больнее его терять. А не потерять невозможно, ведь все, кого мы знаем, на самом деле не те, кем кажутся. А если даже и те — всё равно со временем изменяются. Мне иногда думается, что наша с вами душа состоит из ячеек, только каждая ячейка имеет свою уникальную форму. А мы испытываем непреодолимое желание их заполнить, и, так как это стремление по большей части интуитивное, хватаемся за что попало. Мы же не можем быть во всех местах сразу и видеть весь мир целиком, а значит, и представление наше ограничено тем, что находиться в непосредственной близости. В такой иллюзии и пребываем. Маски, миражи, химеры. Но это уже не про эпоху, это всё про нас. Людей. А люди совсем не меняются, это я уже понял. Не подумайте, что я противоречу сам себе. Человек, по природе своей изменчив, а вот человечество — нет. Человечество не изменится никогда. Каждое поколение сохраняет в себе такую надежду, описывая её всеми доступными способами, но мы же знаем, что начинать нужно с себя. Наши предки-фантасты верили в нас, но я столь глубокой убеждённостью не обладаю. Они предсказывали будущее, в котором человечество изменится. Будущее наступило — человечество не изменилось. Пока… Может, так всегда и бывает? Или это как раз то тайное, что становится явным, но никто не собирается замечать? Простите нас, люди будущего, но наша эпоха не взяла на себя ответственность, хотя всё же мы приготовили крепкий плацдарм. Всё ещё может быть хорошо. Это абсолютно точно.
А чувства… Чувства наши и только для нас. А лучшее или, точнее будет сказать, отважное — это осмелиться их принять, а затем никого не ранить: ни других, ни самого себя. Но раны, как вы понимаете, неизбежны. От них мы тоже потом бежим. И чем их больше — тем быстрее.

Коробейник достал из гриля булку, вставил в неё сосиску и стал добавлять соусы. Как только хот-дог был готов, он протянул его мне. Только сейчас я понял, как сильно голоден. Увлёкшись хот-догом, я на какое-то время забыл о разговоре.

— Куда побежите дальше? — спросил коробейник, когда я смял обёртку и протёр губы салфеткой.

— Даже не знаю… — дожёвывая, я смотрел на расходящиеся пути. — Вы знаете, куда они ведут?

— Это смотря куда вам надо.

— По идее, должно быть наоборот, — улыбнулся я. — Если знать, куда они ведут, станет ясно, куда мне надо.

— Не скажите, — покачал головой коробейник.

— Вы давно здесь? Может, знаете, что там?

— А чего знать? Вон, указатель есть.

Я ещё раз оглядел развилку.

— Простите, не вижу что-то там указателя.

— Вон. — Указал рукой коробейник. — Камень.

Я присмотрелся и нашёл камень взглядом. Он просто лежал на песке, как обычно валяются всякие камни, на которые не обращаешь внимания. Но теперь, изучив его внимательно, я понял, что он не валяется, а стоит на своём месте. Я направился в ту сторону. На камне, действительно, было что-то написано. Всего три слова.

Amor
Successus
Mors
 
Я несколько раз перечитал и вернулся к киоску.

— Что-то несильно информативный указатель.

— Латынь, — понимающе кивнул коробейник.

— Латынь?

— Мёртвый язык.

— Да, знаю, что мёртвый… Но откуда здесь-то латынь? 

— А знаете, отчего он умер? — вдруг спросил коробейник, проигнорировав мой вопрос. Сперва я подумал, что парень шутит, но он оставался серьёзен.

— Отчего умер? — переспросил я.

Коробейник кивнул. Лицо его выражало крайнюю заинтересованность.

— Кто ж его знает. Устарел, наверное. Всё когда-нибудь устаревает.

Коробейник некоторое время кивал, молча обдумывая мои слова, а затем произнёс:

— Когда я задумываюсь о латыни, мне становится грустно.

Он посмотрел на меня в ожидании ответа, но я и сам ждал, что скажет он.

— Целый язык умер, — продолжил коробейник. — Понимаете? А ведь когда-то на нём говорили. Дружили. Любили. Встречались. Прощались. А потом цивилизация, которая на нём говорила, рухнула. Сначала латынь утратила сложные грамматические формы и систему падежей. Потом и другие конструкции. Стали появляться новые звуки и слова, по природе своей ущербные. А затем и полностью был забыт. Остались только камень и несколько жалких слов, а помнят их только врачи, да юристы.

— Тогда вся надежда на то, что вы либо врач, либо юрист, — усмехнулся я.

Коробейник тоже улыбнулся, показав большие искривлённые зубы, и поправил очки.

— Нет, я не врач и тем более не юрист. Эти профессии слишком сложные. Мне ближе те, что попроще. Но латынь, так получилось, я знаю.

— Знаете?! Так чего же молчите? Что там написано?

— Amor — это любовь, я думаю, вы и так поняли. Successus — успех. Mors — смерть.

— Так это что, инсталляция? — Я почувствовал разочарование.

— Почему инсталляция?

Я подумал, что коробейник меня разыгрывает.

— Мы ведь не в сказке…

Коробейник, расставляя соусы по местам, пожал плечами.

— Это уже вам решать.

Я задумался и ещё раз посмотрел на камень.

— Любовь. Успех. Смерть, — пробормотал я и посмотрел на коробейника, ища подсказку. — Какой в этом смысл?

— Смыслов, надо думать, немало… — Коробейник опустил голову и глянул на меня поверх очков. Теперь он напоминал учителя.

— Немало, — раздражённо повторил я.

— Вас это злит?

— Злит? Ну конечно, злит… Как тут не злиться? Даже не известно, что хуже — шутка это или нет. Так как если не шутка, то выбор — так себе. Ну по третьей дороге, понятно, только дурак побежит, но с другими, что делать? Вот тебе и выбор на середине пути… Так в итоге волей-неволей на третьей дороге и окажешься, пока думать будешь. Ну ладно, если с успехом ещё как-то вытянуть можно, то у любви без успеха шансов мало, это я точно вам говорю.

— Странно вы рассуждаете, — щёлкнул языком коробейник.

— А что странного? — отмахнулся я, глядя на развилку. — Как тут выбрать? Даже нет, по-другому скажу: разве от нашего волеизъявления что-то зависит? Это ведь как обстоятельства сложатся. Вы разве не слышали, что я вам говорил про зебр, про собак? Мы живём в мире проекций, и другого нам не дано. Теперь мы слишком много обо всём знаем, а значит, и видим многое. И не замечать не можем. Вот так. — Я посмотрел в сторону, откуда прибежал. — Всё это я уже видел. И развилок подобных было не мало. Только каждый раз, когда думаешь, что сделал правильный выбор, то оказывается, не так. Откуда мне знать, что там, дальше, все эти дороги вновь не соберуться в единую?

— А кто вам сказал, что не соберутся?

— Это как понимать?

— Путь-то один, — коробейник почесал нос.

— Так это что, получается, вы там бывали?

— Я со своим киоском везде побывал, — как-то печально вздохнул коробейник.

— И что там?

— Вероятно, вы и так всё знаете. Это ведь ваш путь, а не мой. Вы же тут: доказал — не доказал. Но, похоже, и сами уже все поняли. А про собак это вы точно подметили. — Коробейник хохотнул, но как-то жутко, неловко и внимательно посмотрел на меня. — Эпоха такая. Да, и вправду. Хотя если бы вы действительно это понимали и сознанием, и душой, то глупых вопросов не задавали бы. И указатель не нужен бы был. И камень. И латынь тоже. Для красоты это. В красоте ведь всё и заключено, а вы так серьёзно… Шуток не понимаете. Эпоха огненной собаки… — Коробейник опять хохотнул. — Выпейте лучше кофе. Посидите немного. Погода какая чудесная. Закрываемся мы нескоро, времени у вас много. Вон, вся жизнь впереди.
ЛАУРЕАТ ГОДА ЖУРНАЛА «ЮЖНЫЙ МАЯК»